Наконец она вспомнила про пьесу.

Посмотрела на меня и сказала:

– Вы знаете, вчера я смотрела во МХАТе пьесу… – она назвала чудовищный спектакль. – Но ведь можно же хорошо писать! Ну, напишите что-то подобное, хорошее… А сейчас давайте работать. У вас сколько картин в пьесе? Нужно увеличить хотя бы на одну, чтобы видна была наша работа… Ну, я не знаю… пусть она стоит перед зеркалом… и пудрится, – сказала она застенчиво, – или, что лучше, читает газету. Понимаете, в пьесе совсем нет связи с нашей сегодняшней жизнью, с нашими достижениями…

Но, посмотрев на мое лицо, сказала:

– Впрочем, это не обязательно. Но есть и обязательное. У вас есть сцена, где она лежит в кровати… с любовником! И это на сцене Московского художественного театра! Вы понимаете, что этого не может быть?!

Я все-таки спросил:

– Почему?

– Потому что этого не может быть никогда! Короче, этой картины не будет!

Наступила тишина.

– Но я не могу ее выбросить, там – интрига.

– Не можете? – она саркастически засмеялась. – Но мы, поверьте, сможем…

Поняв, что я разозлился и приготовился ответить, торопливо вступил режиссер Борис Александрович Львов-Анохин. И он как-то умиротворяюще сказал:

– Екатерина Алексеевна, вы знаете, я придумал. Дело в том, что это очень поэтическая пьеса. Она скорее символическая, чем бытовая. Поэтому буквальность, правдоподобие тут излишни. И вообще, я предлагаю ставить всю пьесу так: некие артисты пришли на радио читать эту пьесу. У них в руках роли… и они их читают перед микрофоном… Но постепенно они как бы забывают о том, что это роли, и начинают жить текстом… Потом вновь возвращаются к ролям… Так что никакой кровати в спектакле не нужно. А текст весь остается.

– Браво! – зааплодировал Ливанов.

– Ну вот, – сказала Екатерина Алексеевна, – весь текст остается и эта ваша (насмешливо) – интрига.

Текст и вправду оставался, просто пьеса исчезала.

После этого она уговорила убрать название «Чуть-чуть о женщине» (в этом старикам-мхатовцам почему-то мерещилось неприличное)… И я опять согласился.

И пьеса стала называться «О Женщине».

Так что я до конца сыграл героя собственной пьесы «Снимается кино».

Что делать! Я очень хотел, чтобы Доронина сыграла – она замечательно репетировала.

И была премьера, где она действительно великолепно играла.

И я был счастлив.

Я подробно рассказываю об этой обычной театральной истории, ибо волею судеб она сыграла свою роль в истории нашего театра.

Именно тогда, в день обсуждения пьесы, вместе со смертью несчастного чиновника погибал, окончательно раскалывался старый МХАТ.

В книге о Борисе Николаевиче Ливанове есть воспоминания народного артиста Владлена Давыдова. Подобно Регистру в булгаковском «Мольере», Давыдов записывал жизнь, а точнее – агонию старого МХАТа.

И он справедливо написал, что именно после этого заседания мхатовские «старики» поняли, что им не победить Ливанова. Ибо он уже делал ставку на молодежь, на другой театр. И они решили его упредить.

И сделали это достаточно хитро. Они предложили в главные режиссеры «своего» молодого. Это был символ тогдашнего нового театра, руководитель «Современника» Олег Ефремов. И Фурцева, очень уставшая от постоянных, нескончаемых битв могучих мхатовских армий, с радостью согласилась.

Как сострил тогда кто-то: «Старый МХАТ умер на «Женщине»…»

Олег Ефремов пришел создать новый МХАТ. Новый МХАТ, на мой взгляд, он не создал. Но старый великий «Современник» подкосил.

Именно тогда я придумал писать совсем другие пьесы.

История интеллигенции до Рождества Христова

… Театр имени Маяковского был в тот вечер переполнен. Еще бы – играли премьеру, которую не разрешали целых шесть лет!

Есть счастливое выражение администраторов: «Публика висела на люстрах». Действительно, партер, балкон, галерка – переполнены. Приставные стулья не спасали. Толпа контромарочников – студентов театральных вузов и просто людей, близких к театру – толпилась у входа в зал. Сажать было некуда. В ложах стояли. Хотя был май, в переполненном зале была страшная духота.

Но мне было не до духоты.

Я стоял на балконе и ждал его. Он появился, когда уже гасили свет – с пиджаком на руке, в старомодных подтяжках. Приблизился к третьему ряду, где сидели его гонители. И пошел мимо них к своему креслу.

Пьеса, которую играли в тот день, называлась «Беседы с Сократом».

Начал я ее писать весело. Я написал фарс. Мудрец Сократ, который, как известно, был урод, в моей пьесе был красавец. И непроходимо глуп. А Ксантиппа, жена Сократа, которая, по преданию, была красива, в пьесе была уродлива, но умна. И она придумала – заставила глупца Сократа молчать, чтобы сделать его мудрецом.

И постепенно все мудрые изречения афиняне начали приписывать молчальнику. В пьесе Сократ умирал от молчания и пьянства. Но глупое быдло – афинский народ, не могущий жить без героя, создавал легенду о суде и героической смерти философа.

Я прочел эту веселую пьесу очень известному тогда режиссеру. Он очень смеялся, мы договорились о читке в его театре и, счастливый, я пришел домой.

И в тот же вечер совершенно случайно (хотя случайности в жизни неслучайны) я просматривал «Круг чтения Льва Николаевича Толстого». И наткнулся… на речь Сократа в суде, старательно переписанную Толстым из Платона!

И когда я прочел эту речь, как мне стало стыдно за мой фарс о Сократе. В речи была такая высота души, такое страдание! И в ней была тема. Важнейшая для нашего времени: народ и философ.

Есть такое выражение, которое любят повторять демагоги: «Глас народа – глас Божий». Но в XX веке, когда великие народы истерически славили самые страшные диктатуры, когда погибали великие умы и уничтожались целые нации при радостном «одобрям-с» народов, это изречение звучало почти кощунством.

Так что история великого философа, которого убивает народ Афин за то, что он пытался учить его подлинной добродетели, заставляла вспомнить другой афоризм, куда более точный: «Глас народа и Христа распял».

Я решился написать пьесу о настоящем Сократе.

Есть выражение – «возвращение в Итаку». Одиссей после долгих странствий возвращается в Итаку, то есть возвращается к себе.

Я понял, что должен вернуться в Историю. Я должен вернуться к себе.

История гибели Сократа показалась мне особенно необходимой у нас в стране, где с первых дней большевистской власти началось гонение на Мысль.

И поэтому таким важным было появление философа на нашей сцене. Я назвал эту пьесу «Беседы с Сократом», и это было правдой. Это были мои беседы с ним. И они были счастьем для меня. Я бежал в эти беседы от скудости мысли вокруг, от телевизора, который рассказывал «немножко про погоду, все остальное – про Брежнева», от всех этих картинок на экране и в газетах, заставлявших повторять слова поэта:

И каждый день приносит тупо,
Так что и вправду невтерпеж,
Фотографические группы
Одних свиноподобных рож.

«Ваш Сократ говорит не то!»

Пьесу о Сократе я отдал в Театр Маяковского. Театр этот тогда был на подъеме, его недавно возглавил знаменитый режиссер Андрей Гончаров.

Я прочел пьесу, ее радостно приняли, и Гончаров объявил начало репетиций. Репетировать Сократа он назначил актера, который недавно поступил в труппу, но уже тогда был известен – Армена Джигарханяна.

Правда, всех смущало, что он был слишком молод.

И никто не мог предположить, что в конце репетиций это опасение отпадет само собой. Ибо ему предстояло репетировать… шесть лет!!!